| Он уникум. Во-первых, потому что един
в трех ипостасях – оперного режиссера, режиссера драмы, сценографа.
Во-вторых, потому что не припомнить, чтобы человек поставил
чуть не первую оперу – и оказался у всех на устах, поставил
следующую – и попал в лауреаты национальной премии "Золотая
Маска". В-третьих, потому что ухитрился при своих немереных
талантах пропадать в безвестности до тридцати лет (что, впрочем,
объясняется просто: после окончания ГИТИСа в 1993 году он
уехал работать в Литву, потом колесил по российской провинции).
Его внешний облик обещает бунт и эпатаж, а в спектаклях –
мир, глубина и откровения, переворачивающие душу. Так было
в "Молодом Давиде" Новосибирской оперы (1999), так
было в "Китеже" Мариинского театра (2001). После
этих двух работ имя Дмитрия ЧЕРНЯКОВА и слово "событие"
стали синонимами… Сегодня на Новой сцене Большого театра он
представляет свою новую постановку – "Похождения повесы"
Стравинского
.– В один прекрасный
день, Митя, вам позвонили из Большого театра и предложили
поставить раритетную оперу Евстигнея Фомина "Американцы".
Вы отказались. "Тогда что бы вы хотели поставить?"
– спросили вас. Вы подумали-подумали и назвали оперу "Похождения
повесы". Почему?
– Потому что она, хоть и написана в Америке,
на английском языке и по своей структуре абсолютно не русская,
– это сочинение русского композитора. А у меня навязчивая
идея, заключающаяся в том, что я должен ставить русские оперы.
Мне это интересно, мне этого хочется. Во-вторых, "Повеса"
подходит для Новой сцены, потому что он небольшого формата.
В-третьих, это свежее оперное название, российским театром
практически не востребованное. Исключение – старый спектакль
Покровского в Камерном музыкальном театре. В-четвертых, ХХ
век был представлен в Большом театре всего несколькими названиями.
А век-то уже весь прожит, и там осталась масса хороших оперных
сочинений.
В-пятых, я знаю, что эта опера "мне
идет". Другое дело, что я не желал поставить "Повесу"
так страстно, как желал поставить "Китеж" в Мариинском.
Но я эту оперу хорошо знал и любил, то есть между нами уже
были какие-то чувственные связи.
– Знал, любил,
значит, и видел не один раз. Трудно избавляться от чужих "картинок"
и концепций?
– Не могу сказать, что я видел безупречные,
убедительные для себя работы – такие, как, например, прошлогодняя
"Ариадна на Наксосе" в Зальцбурге. Вот эту оперу
– не знаю, смогу ли когда-нибудь поставить, потому что я в
плену этого спектакля, он меня убедил. Больше таких постановок
я не видел.
– Вы и в "Повесе"
выступите в двух лицах – режиссера и художника. Судя по тому,
что в вашей биографии фигурируют курсы при Архитектурном институте,
на заре туманной юности перед вами все-таки стояла дилемма
– или в художники, или в режиссеры. Почему дело закончилось
ГИТИСом?
– Не знаю… Я всегда режиссуру и сценографию
не очень-то различал. Я занимаюсь неким конструированием спектакля,
и его художественное пространство – цвет, форма, фактура –
тоже часть режиссуры.
– По мне, вы очень
интересный художник. Но ведь когда-то нужно было завоевать
это право – без специального образования оформлять спектакли.
Как это было?
– Давным-давно, ставя спектакль в одном
областном театре, я столкнулся с такой сценографической халтурой,
что испытал настоящее потрясение. Я тогда сказал: пусть на
афише стоит имя этого художника, пусть он получит деньги,
я сделаю все сам. Но вообще свои опыты я бы не называл сценографией,
а себя – художником. Бывает, что у кого-то сценографический
образ достаточно исчерпывающ – он прекрасен, самодостаточен,
убедителен. Я знаю, что у меня не так. У меня – все как бы
разрозненные, отдельно не существующие части целого. А целое
возникает только с появлением на сцене артиста.
– "Артист
всегда прав", – сказал однажды Борис Александрович Покровский,
и эта фраза стала крылатой. Вы с ним согласны?
– Первый раз ее слышу. Когда я с этим
столкнусь, может быть, смогу как-то прокомментировать… Но
прав, наверное, все-таки композитор.
– А вы уверены,
что угадываете его правду, а не навязываете ему свою?
– Композиторский текст – не шифровка,
у композитора все ясно. Другое дело, что в какие-то моменты
сценический текст может вступать с музыкальным в сложные отношения,
в том числе такие, которые будут по отношению к музыке казаться
разрушительными – но только на первый, поверхностный, взгляд.
Например, в чувственном смысле я никогда не понимал "Фальстафа".
Мне не хватало серьезности и глубины высказывания 80-летнего
Верди. Мне казалось, что он не мог написать просто веселенькую
историю. Но однажды я посмотрел в Граце спектакль Конвичного.
Это был своевольный режиссерский театр, даже насильственный
по отношению к произведению. Но благодаря этому спектаклю
я понял, про что писал Верди.
– Значит, все-таки
у композитора не все бывает ясно… А у вас нет ощущения, что
публика подустала от режиссерского театра и мечтает вернуться
к тому, что было 50, 100, 400 лет назад, – к примату музыки
в оперном спектакле?
– Наоборот, мне кажется, сейчас недостаток
режиссерского, как вы его называете, театра. Я говорю об удачных
его проявлениях – топ-спектаклях. У нас нехватка этого. А
была бы "хватка", вопрос об усталости не стоял.
От хорошего не устают, к хорошему тянутся. Но на самом деле
я за то, чтобы существовали разные театры – даже старая репрезентативная
опера. Как постановщику она мне чужда, но как зритель я вполне
могу прийти на такой спектакль и получить большое удовольствие.
Во мне нет эстетского снобизма.
– Верно, ваш конек
– многослойные оперы с подтекстами и загадками. А позвони
вам, к примеру, Гергиев и предложи поставить какую-нибудь
"Лючию ди Ламмермур" – откажетесь, не соблазнитесь?
– Думаю, люди, которые меня приглашают,
понимают, кого они приглашают. Поэтому такое предположение
может быть только гипотетическим. Но вообще мне, наверное,
было бы интересно поиграть в старую оперу. Только я бы это
сделал всерьез, не высмеивая ее как художественную нелепость,
потому что она таковой не является. Я бы вынул ее из современного
контекста и режиссерского театра. Я бы поставил пышный спектакль,
выделывая все очень подробно, ювелирно, наслаждаясь как некоей
эстетической игрой. Да, пожалуй, я бы с удовольствием за это
взялся.
– А почемув начале
своей карьеры… вам, кстати, нравится это слово?
– Нравится.
– …вы отправились
в Прибалтику ставить драму?
– Не знаю.
– У вас это слово
часто фигурирует.
– Мне трудно анализировать и себя, и
свою жизнь. Я никогда ничего не планирую. Я отдаюсь на волю
случая. Мне нравится слово "карьера", потому что
я хочу, чтобы моя жизнь была карьерой. А она в карьеру не
складывается. Карьеру надо делать, а у меня все случай, стихия.
Я не аналитическим путем справляюсь с жизнью, я постигаю ее
чувственно. Даже для того, чтобы придумать в спектакле сцену,
сюжет, ход, мне нужно это пережить – как впечатление, как
стресс, и только потом, уже пережив, я пытаюсь заново это
сконструировать.
– Митя, а вам не
надоело быть свободным художником? Не мечтаете ли вы о своем
театре?
– Сейчас мне это не нужно. Мне надо мускулами
обзавестись, чтобы я мог заняться строительством театра (не
здание, конечно, имеется в виду). А пока моих сил хватает
только на строительство спектакля.
|