VIP - гости
БЕК Татьяна
ВУЛЬФ Виталий Яковлевич
ГЕРБЕР Алла
ГОЛОВИН Николай Алексеевич
КЕДРОВ Константин
КОБАХИДЗЕ Майя Бадриевна
ЛЕОНОВА Марина Константиновна
ЛИЕПА Анрис Марисович
ПОКРОВСКИЙ Борис Александрович
ПОМЕРАНЦ Григорий Соломонович
ШАПИРО Адольф
началособытияартисты балетаартисты оперырежиссерыфотографыVIP-гостиспектаклипрессаpr.bolshoi.netссылкибиблиотекапочта артистамфорумгоостевая книга
 

Когда я учился в ИФЛИ, в тридцатые годы, меня страшно угнетала какая-то поверхностность и некрасивость жизни, окружавшей меня, и нужно было найти возможность нырнуть в какую-то прекрасную глубину. Первое, что я изобрел, это ходить в Музей новой западной живописи. Он находится там, где сейчас Академия художеств. Искусство это совершенно не пропагандировалось, и в музее было почти пусто. Я мог стоять там часами. Стоял я сперва только перед Ренуаром, остального я не понимал. Но постепенно, вглядываясь, я понял, что платье обнаженной не менее важно, чем она сама. Что это тоже своего рода картина. Что это мелькание бликов и составляет целое. И когда я понял это, я понял, что импрессионизм создает целое, и из целого только выступают отдельные фигуры. Вот тогда мне открылось все остальное, моим любимым художником стал Клод Моне, за ним другие… Так я начал в общем понимать поиски глубины и красоты во всем, вплоть до Пикассо, Руо и так далее.

Тут, в музее, у меня была естественная ступень: более простой художник, посложнее, и так далее. Я сам во всем разбирался. Труднее было с музыкой. Что там есть какой-то колодец в глубину, я почувствовал в 34-м году, когда смотрел кинофильм "Чапаев". На волне страстной захваченности (в 16 лет мне тогда этот фильм жутко нравился) я "проглотил" кусок "Лунной сонаты", которую играл очень плохой человек - белогвардейский полковник, но играл очень хорошо. И 

этот вставленный в сюжет кусок музыки я "проглотил", не сбиваясь сразу же на непонятные музыкальные связи между отдельными музыкальными мыслями. Но вне фильма, когда я пытался слушать инструментальную музыку, она снова для меня разваливалась. Следующий случай был только через два года. Я все-таки сделал попытку и пошел в Дом ученых. Там Вилли Ферреро дирижировал "Болеро". "Болеро", как известно, очень просто организовано вокруг очень простого ритма. И я подхватил этот ритм, одним дыханием захватил всю эту вещь. Но дальше опять инструментальная музыка разваливалась для меня. И тогда я открыл оперу. Опера давала какую-то связь музыки с тем, что я мог воспринимать глазами, что происходило на сцене, и с текстом. Здесь был текст и был сюжет. И воротами музыки стал для меня Чайковский. Я очень полюбил его "Евгения Онегина", "Пиковую даму", "Иоланту". Центральные арии в этих операх я помнил наизусть. Разумеется, исполнял я их плохо, но очень легко начинал напевать. Больше всего я любил трагическую арию Германна "Что наша жизнь - игра…". Я стал ходить на некоторые концерты вокалистов, которые пели классику. Ну, скажем Даливо, Понтофель-Нечецкую. И вот, со словами, я уже и Бетховена понимал: "Ирландская застольная", "Шотландская застольная", особенно "Ирландская". Но, все-таки, основной моей пищей была опера.

Тогда я действительно ходил в Большой театр, и тогда можно было ходить в Большой театр. Было совсем не так дорого, и куда-нибудь на галерку можно было пройти за мои скромные деньги.

Я не выделял искусство отдельных певцов. Я не был "гастрономом" пения. Напомню, что тогда были лемешистки, козловчане, и так далее. Я же воспринимал оперу как целое: в центре для меня была одна или две арии, очень насыщенные трагизмом любви, скажем, в "Онегине": "Пускай погибну я….", или наоборот, чудо прозрения в "Иоланте". Это было частью моей внутренней жизни, и, по-видимому, подготовило переход к симфониям.

Тут толчком был лагерь…

Когда я попал в Каргапольлаг, лагерный пункт, где я тянул срок, был радиофицирован. Рупоры были прямо в бараке, но там, естественно, забивали "козла" и слушать было невозможно. В зимние месяцы, в морозные дни, а в Архангельской области много морозных дней, довольно хорошая слышимость была на улице. И там, на лагпункте оказалось два меломана - я и еще один человек. Мы одевались потеплее и в тридцатиградусный мороз дефилировали взад и вперед около рупоров, где передавали Пятую, Шестую. В это время, надо отдать должное этому отвратительному режиму, он пропагандировал хорошую музыку. То ли у Сталина был на это какой-то вкус, то ли был просто принцип пропагандировать все русское. Естественно, Чайковский оказался во главе музыкального искусства. Но это было то самое, к чему я был подготовлен. Пятая и Шестая симфонии как-то перекликались с мотивами его опер. И еще подталкивала, естественно, ностальгия по искусству, которое шло из Москвы. Я слушал с тем напряжением, которого мне раньше не хватало, с радостью и каким-то очень глубоким чувством переживал с начала до конца всю симфонию. В зимние долгие месяцы она заменяла мне белые ночи. Летом мне вполне хватало белых ночей: того, что разыгрывалось перед глазами, было достаточно, зимой же меня выручали из этой уродливой обстановки симфонии Чайковского.

Но, когда я, выйдя, попытался пойти на концерт с другой музыкой, не связанной с уже вошедшими в меня операми Чайковского, я понял, что снова теряю, правда, уже не так жестоко, не так сразу, но сплошь и рядом, теряю нить.

И, наверное, последний внутренний шаг произошел, когда я жил с Ирой Муравьевой, о которой рассказывал в своих записках. У нее было очень выразительное лицо, и на концертах я смотрел на ее лицо, отражавшее все, что происходило в музыке. Таким образом у меня был зрительный ряд, который помогал воспринимать слуховой. И, наверное, после этого я окончательно стал воспринимать прекрасное ушами, а не только глазами. Вот мои скромные воспоминания.

Октябрь 2001 г., Москва.



 
   
copyright © www.adagio.ru